|
Человек хотя бы подсознательно стремится к тому, чтобы в жизни
его не было ничего пустого, то есть ничего, фактически вызывающего дискомфорт -
неудовольствие. Вспомним вот эту интуицию гедонистов, которые утверждали, что
человек живет для того, чтобы получать удовольствие. Когда мы с Вами рассуждали
о гедонистах, мы обнаружили в их учении подмену понятий. На самом деле, человек
не может жить для того, чтобы
получать удовольствие. Хотя действительно и то, что человек не может жить
полноценно, если ему жизнь не в удовольствие. Просто дело в том, что
удовольствие – это последствие, а не содержание жизни. И оцениваем мы как
этически адекватное, как правильное, то деяние жизни, тот или иной поступок,
еще и по тому, что оно приносит удовлетворение. Парадокс только в том состоит,
что в обычном случае, когда человек поступает правильно, он думает не об
удовлетворении, а скорее о том, что он иначе не может. При этом принцип
удовольствия – он срабатывает, но как прикладной. Потом. И это тоже иллюстрация
того, что быть христианином очень выгодно. Это может быть больно, и даже очень
больно. Но дело в том, что, оказывается, бывают ситуации, спровоцированные,
конечно, злом и логикой бытия мира сего, когда выгоднее всего жить и поступать
так, чтобы было больно какое-то время. Ну, как если бы мы столкнулись с задачей
выживания, а выживание состоит в том, что надо себе нанести какой-то вред, надо
проползти какой-то узкий тоннель, что чревато какими-то увечьями, царапинами,
сдиранием кожи, но если этого не сделать, то просто подохнешь. Об этом мы также
уже когда-то рассуждали – давайте вспомним – снимем с запылённой полки, так
сказать, старую магнитофонную ленту.
Этика (архив):
- Эта парадоксальная христианская
выгода, ведь она сказывалась и в поступках будущих мучеников. Их заставляли
отречься от Христа, но правильнее, и, в общем, и выгоднее было этого не делать.
И мученики ведь руководствовались не каким-то давящим долгом на них, что вот
это – нельзя, потому что просто нельзя. Было еще такое светлое ощущение – что
вот, ну как можно от Христа, от Такого, - отречься, от Того, Который дал все в
жизни? Я думаю, что тут все-таки, при всей очевидности того, что всякому
добродетельному христианину было понятно, что невозможно отречение, - все-таки
оно зиждилось на высшей правде, что это не просто отречение от кого-то, кого мы
называем своим Учителем – это отречение от Света. Христос стал Учителем Жизни.
Этот реальный Свет вошел в их жизнь. Эту жизнь Он им уже дал.
Эта выгода еще и в том смысле, что
жизнь приобретает единственно правильные очертания. Вот – контуры
вырисовываются так, как и должны были бы. Вот – у тебя все на своем месте. Если
человек ищет прежде всего Царствия Божия и умеет это делать – добавим от себя -
потому что «ищите» – это не значит, в эмпиреях пребывая, изображать из себя
следопыта или там первопроходца. Искать – это означает этот поиск деятельно в
своей жизни осуществлять. Что, собственно, и трудно. И остальное прикладывается
в том смысле, что жизнь выстраивается в соответствии с реальной иерархией
ценностей.
Слова Иисуса: «ищите же прежде
Царства Божия и правды Его, и это все (т.е. материальное) приложится вам...»,
не стоит понимать, конечно, совсем буквально, в том смысле, что вот если
человек ищет Царствия Божия, то к нему прикладывается и такой дом, какой он
хотел бы иметь - двухэтажный с мансардой, бассейном и экзотическим садиком.
Нет, просто у него дом – на своем месте, и будет такой, с которым человек
сможет сообразоваться всегда. А надо будет – появится, наверное, и какой надо –
если это действительно надо. Ну, и прочее, и прочее. Так что вот этот принцип
выгоды подтверждается.
А самое главное – что христианство
открывает горизонт движения. Сферу положительного поступка. Человеку всегда
есть что делать, но не только в том смысле, что надо кормить, поить, одевать и
бороться с бедностью, а все остальное время жить в свое удовольствие. У
христиан всегда есть поле для созидательной творческой деятельности, а
подлинное созидание и творчество – оно замешано всегда на любви. На
бескорыстной любви к Богу, в Котором вся истина. Невозможно по-настоящему
творчески относиться ко всему тому, что нас окружает, ко всему тому, что нас
волнует, если человек не одержим желанием вести себя в соответствии с истиной,
если это у него не на первом месте. Любое действие, не связанное с этим хотя бы
подсознательно, - это уже не творчество, это уже не созидание в собственном
смысле слова. Это уже некоторая игра. Ну, вот, играю – нравится - не нравится,
по душе – не по душе, не вдаваясь уже в глубины, подлинно ли то, что я там
написал, понапридумывал, сделал? Мне – нравится, мне – хорошо. Людям – удобно.
Это хорошо продается. И так далее. Вот как раз этого измерения истины в связи с
поведением, с поступком, в строгом смысле слова, в такой обычной,
гуманистически окрашенной этике, - НЕТУ. В чем принципиальная неполнота
современной цивилизационной модели? Принципиальная неполнота заключается в том,
что адекватность поступка оценивается не с точки зрения истины как таковой, а с
точки зрения тактической целесообразности. Поэтому то, чем ты живешь, с тем,
как ты должен себя вести среди людей, и не только среди людей, а в мире, -
прямо друг с другом не связаны. Ну, и отсюда, такая вот либеральная позиция –
какая разница, какой человек – голубой, розовый, обычной ориентации, многоженец
по убеждению, ловелас, аскет, кто угодно, - ну, какая разница? Главное, чтобы
он вел себя прилично, и все.
И еще одно принципиальное разделение
в рамках такой модели: то, что этически правильно, принципиально не связано с
тем, что красиво, с тем, что нравится, с тем, что доставляет эстетическое
удовольствие. Нередко это даже противопоставлено. Этика, сфера поступка, очень
часто воспринимается как сфера достаточно скучная, где царствует долг, давящий
на тебя, - ну, разумный человек понимает, что никуда от него не денешься, но на
первом месте именно вот он в этике. А эстетика – это сфера наслаждения, это
сфера приятного, это сфера раскрепощенности чувств, полета фантазии… Ну, какая
тут может быть идея долженствования? Можно нафантазировать не то, что
правильно, а то, что неприемлемо, -обычное дело.
Как можно, например, написать
неправильную живопись? При том, что я даже не рассчитываю ее продать? Просто –
мне так нравится. Я уж не говорю о том, что как можно написать не то, если это
«не то» нравится не одному мне? Вот только я расскажу, что я тут накуролесил, и
почему-то публике начинает нравиться. Вот как может быть это – «не то», как
может быть это неправильным? Иногда это настолько расходится, что, собственно,
эстетика воспринимается как сфера, в которой никакие нормы не действительны,
кроме законов прекрасного, а они едва ли универсальны. Кроме критериев
прекрасного. Не законов: законы – это не эстетическая категория. Критериев.
Пока там тоже действовали законы, пока искусство воспринималось как сфера
познания, как средство осуществления человека как богосозданного существа, еще
у титанов Возрождения, например, - тогда все-таки люди понимали, что к чему, и
в эстетические игры не играли. Но как только это стало критерием прекрасного,
достаточно размытого, естественно, - тут же начались в итоге размежевания по
принципу – «вот это только мое дело, только мое вИдение». Или – «вИдение ради
вИдения».
Дело в том, что, с одной стороны,
художник, естественно, не может делать не так, как он видит. Но при этом… Ну,
понимаете, Достоевский писал так, как он писал. Он не обязан писать, как
другой. Он пишет, как ему пишется. И Гоголь писал, как ему пишется,
естественно. Но весь вопрос в другом: это писание – созидательно? Оно
направлено на то, чтобы пережить нечто действительно важное для человека,
действительно то, что есть очень тонкая форма соприкосновения с истиной,
настолько тонкая, что иначе как средствами художественного слова этого уже не
уловишь? Верховный критерий художественности был всегда немного другой. Человек
это делал не потому, что ему просто нравится – «ну, не написать ли мне
романчик?», - а потому, что он не может этого не делать. Вот в высшем смысле –
не может не писать. Чего-то не произойдет на белом свете, адекватного истине,
если он этого не сделает.
Вот в этом смысле высокое искусство
всегда воспринималось как жертва, как служение, которое человека могло сжечь
без остатка, если у него не было устойчивых духовных тормозов. Даже такие
гиганты, сверходаренные, как Моцарт, могли буквально выгореть дотла за 35 лет.
Он действительно писал музыку, потому что больше ничего вообще не хотел, и не
мог не писать. И так, как умел это делать он, больше никто на белом свете,
наверное, не умел. Я имею в виду – участие какой-то такой виртуозной легкости.
Это – загадочная фигура, дело в том, что в этой личности очень многое сошлось.
Известно, что он не оставил черновиков. И не потому, что не хотел, - у него их
не было. Ни одного черновика. Единственный в своем роде композитор. Ну,
представить себе человека, который сразу набело написал трактат – можно, а
композитора – еще сложнее, чем писателя. Бывают, конечно, варианты, когда Лев
Толстой по много раз переписывал… А вот от Моцарта не осталось никаких
черновиков, судя по всему, их никогда и не было. И при этом при всем человек
был удивительно беспомощный перед жизнью, перед какими-то принципиальными
вещами. Эта его известная легкость существования – она с ним сыграла злую
шутку. Он выгорел буквально. Это был уникум, один из тех немногих, которые
рождаются раз в тысячу лет. Так же, как и Пушкин. Вот когда у Пушкина в
«Моцарте и Сальери» Сальери задает вопрос: «Не был ли убийцей создатель
Ватикана?», Моцарт, эдак, непринужденно говорит, что «не может быть такого,
ведь он же гений, как ты или я». Он был один из тех считанных людей в истории
человечества, который не мог так не сказать – не то, что имел право, а было для
него слишком понятно, что это так. Ну, вот такой был человек. Как Леонардо да
Винчи, тоже. Все было ему подвластно. Даже вертолет мог бы сделать, были бы
только у него все потребные для этого материалы и двигатель внутреннего
сгорания. Подводную лодку – тоже. И прочее. Многое было прозрачно этому
персонажу. И, тем не менее – глубоко трагическое мироощущение.
Так что, вероятно, к слову говоря,
потому, - что вот эта тонкость соприкосновения с истиной носила совершенно
осознанный характер. А человеку, без вот таких твердых духовных ориентиров и
столь феноменально одаренному, очень трудно держать себя в узде, и особенно
трудно не вообразить себя творцом с большой буквы. Говорят, с Леонардо это
случилось к концу жизни – он стал уже откровенно экспериментировать. Правда, и
эксперименты были гениальные, вроде Джоконды, которая не случайно писалась, как
известно, 27 лет. И понятно, что это не портрет этой флорентийки – невозможно
писать портрет не очень красивой женщины, да еще явно выбранной не из самого
высокого сословия, - так, жена богатого бакалейщика (кажется), - ясно, что это
был грандиозный художественный эксперимент.
Это далеко не все, что можно было бы
сказать о Моне Лизе, но очевидно, что это грандиозный и немного демонического
склада эксперимент. Мережковский в свое время писал о дьявольской улыбке
Джоконды. Ясно, что тут… охота была трудиться над портретом не пойми кого 27
лет. Не в портрете дело совсем.
Но вот это – только свидетельство
того, как может увести в этой сфере человека, и крайне сложно тут совместить
все требуемое. А истина такова, что она действительно требует очень тонких, иногда
эфемерно тонких к себе подходов. Чему, собственно, искусство в высоком смысле
слова всегда и служило, и служит. Но именно тогда оно и воспринимается как
служение. Так вот, гениальные люди, вроде Моцарта, чувствовали, что они не
просто так родились на белый свет, что у них такое отчетливое призвание, но при
этом до конца веру и смысл этого призвания могли не почувствовать. Попутно
создавая выдающиеся вещи.
А между тем истина не может двоиться,
она не может быть одна в сфере поступка, и другая – в сфере так называемого
чистого созидания. Не бывает чистого созидания. Прекрасное всегда доброе. И
доброе – всегда прекрасное. И навыкание в добре на самом деле учит тонкости.
Конечно, человек может - это я немного себя успокаиваю - до конца жизни не
знать, за какой край брать кисточку в руки, и почерк иметь приблизительно, как
«курица лапой», и никогда складно до конца не говорить, как это бывает нетрудно
сделать любому графоману, - но, тем не менее, настоящее добро учит глубине и
тонкости взаимодействия с истиной. И вот христианский добродетельный человек
всегда очень красив. Без преувеличения – ну, вот когда ты сталкиваешься с
таковым, с Христовым человеком, наверное, высшее выражение своего восхищения
перед ним – это будет слово: «красивый человек».
Дай Бог и каждому из
нас по мере приближения к Богу, по мере приближения к Истине быть по настоящему
красивыми людьми.
Нас, человеков, иногда чествуют гражданами одновременно и земли,
и неба. Понятно, почему – в каждом из нас и животное начало, и духовное -
ангельское. Отец Яков Кротов поделится кое-какими размышлениями по этому
поводу.
Я.Кротов:
- Животное и
ангельское начало в человеке. Каждый знает по себе, что в нас есть животное
начало, то, что по-старинке называют рефлексами, т.е. в определенной ситуации
мы реагируем автоматически. На самом деле, современная наука уже ушла от теории
Павлова - что есть рефлексы. Человек
организован и более просто, и более сложно одновременно. Действительно в
человеке есть автоматическая система: дышим мы не размышляя, наш позвоночник
обеспечивает нам целый ряд функций, и они текут сами по себе. То, что мы
называем привычными рефлексами – это то, что мы создаем и не всегда
сознательно. Но есть и ангельское начало в человеке - начало абсолютной
свободы. И, к сожалению, именно в этом состоянии человек часто совершает
величайшие грехи, вплоть до греха самоубийства, потому что только тот, кто
чувствует себя ангелом, может броситься с высоты, как это Сатана предлагал
сделать Спасителю, и думать, что из этого может что-то получиться. Человек
никогда не делает ничего бессмысленного, и самоубийца кончает собой от
бессмысленности жизни. Он хочет, чтобы самоубийство внесло смысл в бессмыслицу,
и тем самым только увеличивает то зло, которому решил противостоять. Потому
что, если есть бессмыслица, то и самоубийство тоже бессмысленно. Я думаю, что
это действительно ангельская способность человека - подыматься выше
собственного тела. Ведь человек понимает, что он не может убить в себе дух, мы
можем убить только свою животную составляющую. Живот распороть - Хокусай, но
душу свою мы распороть не можем. Конфликт между животным, человеческим и
ангельским началами в человеке появился в результате грехопадения. И мы можем
креститься, мы можем ходить в церковь, причащаться, но вновь и вновь происходит
срыв каждый раз, когда мы отворачиваемся от Бога. Грехопадение имеет печальное
свойство повторяться. Конечно, есть грехопадение большое, есть грехопадение,
как центральный банк, который стоит и планирует экономику. А наши грехи – это
как монетки, банкноты - медные монетки, золотые монеты, крупные банкноты.
Печатает их монетный двор, а распределяет центральный банк. И вот, может, мы
уже давно ушли из этой сатанинской экономики греха, когда все отношения с
людьми распределяются, как некоторые слова, поступки и так далее, а всё-таки
еще грешим. И тогда животное начало в нас освобождается от человеческого,
освобождается из гармонии, которая задумана Богом - вот результат грехопадения.
Само грехопадение беспричинно, его могло и не быть, и мы веруем и надеемся, что
после воскресения в вечной жизни, в новой, мы уже не повторим грехопадения. Мы
надеемся, но мы не гарантируем, потому что мы останемся свободными людьми и
после воскресения. Но мы уже будем знать
Христа лучше, чем Адам и Ева. Давайте надеяться на это. Животное начало в
человеке – мы часто на него списываем наши грехи, между тем животное начало
помогает в борьбе с грехом. И мы тогда не можем справиться со своими
привычками, с голодом и жаждой, когда мы не можем обратиться к Высшему. Сам по
себе голод не побуждает животное кого-то убивать, животное тоскует и умирает,
как умирает голодающий человек. У голодающего по-настоящему нет сил вцепиться в
глотку другому. Войну ради куска хлеба начинают сытые генералы, политики и
полководцы. И тот, кто кричит: «Я украл булку – мне нечего есть», обычно крадет
не булку, а что-то намного более существенное. А человек, который действительно
нуждается в булке, он вырывает куст лебеды и жует его, потому что он уже
доходит, он уже доходяга. Животное начало в нас – это реакция на страх, на
чужое нападение, на агрессию. Как реагирует животное – оно ложится и замирает:
лежачего не бьют. Оно прикидывается мертвечиною, падалью, потому что в животном
мире только очень немногие животные едят падаль – боятся отравиться. У них есть
специальное устройство в организме, как оперение у стервятников, чтобы гниль не
попадала в пасть. Реакция у животного – замереть, а вовсе не напасть
предварительно, превентивно. Ни одно животное, защищаясь, так не делает. И в
нас животное помогает и целомудрию, и кротости, и разумности, и вере. Поэтому
давайте не спихивать на животное началу свою похоть, свои предательства, свое
неразумие. Это все, скорее, помощь нам. Животное в нас умеет поститься, любит
поститься, знает, что это для здоровья полезно, знает, что угнетать другого
человека опасно для вашего здоровья. То же самое и ангельское начало в нас.
Ангельское начало – это начало служения. Может ли раб, может ли нацист, который
верно служит делу Фюрера, сказать: «Мне отдали приказ, я служу, это же добродетель».
Не имеет он такого права. Потому что ангельская способность служить в человеке
помогает нам служить добру. И если я, используя эту способность, служу
кровавому тирану, и думаю, что я его ангел, это все вранье, потому что я знаю,
что нельзя служить злу. Этим я извращаю ангельское начало в себе, так как я
верю тому, что нужно оставить и идти к Богу, идти к святости. Хорошая новость
заключается в том, что все наши самооправдания, что - «ну, я кобель, что я могу
с этим сделать» - голубчик, именно потому, что я кобель, я могу быть верным
жене, как ни странно. Собака может быть верна хозяину и любимому человеку.
Собаки-кобеля – это вовсе не те кобеля, что мы мужики. В нас это оттого, что
разорвана связь между мной и Богом, между мной и различными частями моего
организма. Точно также, если я люблю другого человека, включается, начинает
работать в полную силу и ангельское начало человека. Я передаю другому то, что
Господь послал мне – вот что делает ангел, он осуществляет волю Божью. Так что
давайте благодарить Бога, что кроме ангелов и зверей, он сотворил нас. Мы
слыханный, уникальный элемент природы, не пятый, а номер один. Свои образ и
подобие оправлены вот в это: духовность и животность, и все помогает. Поэтому
то, что нам мешает, это и есть наши помощники - если у нас есть вера, если мы
нашли смысл и открыли для себя себя самих такими, как нас создал Господь.
-----
И последняя церковно-историческая часть
телепрограммы.
Давайте сегодня рассмотрим, как на практике
осуществлялось преследование христиан в Римской империи в первые века бытия
Церкви. Для начала отметим, что в римском праве и в римской судебной практике
есть чрезвычайно важное правило – всякое следствие, всякий процесс начинается
только после того, как конкретный человек возьмет на себя обязанность
обвинения. То есть невозможно начать процесс по анонимкам.
Так вот, скажем, придёт какой-либо человек в
милицейскую часть, говоря нашими словами, и сообщит, что вот там-то сидят
безбожники. Но заявления здесь недостаточно. Он должен взять на себя ответственность
за своё обвинение и быть истцом в суде. Более того, если его обвинение окажется
ложным, он будет нести за это уголовную ответственность.
Сразу скажу, что это положение римского права
впоследствии уйдет и в каноническое церковное право. Невозможно, чтобы анонимное
обвинение было принято как повод для процесса. Или даже если человек кого-то
обвинил публично – все равно встает вопрос - берёт ли он ответственность за
процесс на себя, т.е. будет ли он публично обвинять и публично добиваться
наказания виновного.
Я об этом специально сейчас говорю, потому что эта
языческая практика гораздо лучше и выше того, что мы видим в современной
церковной жизни – когда суд над священнослужителем может проходить, как угодно
– и без обвинителя, и без защиты, и без самого подсудимого. Это нас, служителей
Сретенского храма, в своё время так осудил Киевский филиал Московской
патриархии – на суд нас никто не приглашал, никакого следствия не было и в
помине – с нами даже по телефону никто не созванивался. Так вот, на фоне того,
что было в римской судебной практике, это очень печально.
Итак, что же все-таки вызывало начало процесса? Почемуэти процессы по делу христиан всё-таки были?
Инициативу на себя мог брать только конкретный
человек. Тут на государственную машину не кивнёшь. Она имела возможность
преследовать христиан, это да. Но в огромном большинстве случаев римская
государственная машина не могла брать на себя обязанности стороны преследующей.
Как же тогда так получалось?
Процесс обычно начинался, когда было предъявлено
конкретное обвинение тому или иному человеку-христианину. В частности, вот в
атеизме, в безбожии, в непочтении к национальным божествам – а это
квалифицировалось государственным преступлением. Подоплёка обычно была
непринципиальной. Чаще всего - имущественная. Скажем, у кого-то проблемы с
недвижимостью, и он, узнав, что его сосед – христианин, мог донести на него. А
если дело завершалось казнью или конфискацией имущества обвиняемого, то обвинителю
тоже что-то могло перепасть.
Это как в годы раскулачивания – пьяница и бездельник
сосед, живущий в покосившемся домике с дырявой крышей строчил донос на
состоятельного трудягу хозяина, в результате, которого заключали в тюрьму или
ссылали на север. А клеветник-алкаш переезжал в добротный дом арестованного, на
совести которого – горе и слёзы невинной семьи. Остановимся, давайте, на этом, и если даст Бог, продолжим наши
церковно-исторические размышления в следующий раз. Всего доброго.
|
|